Человек, который хочет s'abétir,поглупеть, но только именно поглупеть сам, а не одурачить других, s'abétirв своем чистом одиночестве, такой человек преодолевает свою béte [125] и поднимается над нею в гораздо большей мере, чем тот, кто, не рассуждая, повинуется высшей инстанции, Всевышнему, perinde ас cadaver [126] и, в соответствии с третьей ступенью послушания, послушания разума, почитает наилучшим делать то, что считает наилучшим вышестоящая инстанция, принимаясь, к примеру, поливать платановую трость в монастырском саду, потому что так приказал настоятель. Все это, в сущности, чистейшей воды игра и комедия, комедия приказания и послушания, ибо ни тот, кто приказывает, ни тот, кто повинуется приказанию, не верит в то, что эта трость пустит корни, покроется листвой, зацветет и станет плодоносить, подобно жезлу патриарха Святого Моисея. [127] Вот к чему сводится ценность разумения. Она состоит в обуздании человеческой гордыни без понимания того, что нет гордыни большей, чем послушание подобного рода. Ибо если в Писании сказано, что тот, кто унизит себя, тот возвышен будет, то это вовсе не означает, что возвышен будет тот, кто унизит себя в расчете, что за это он будет возвышен. Не что иное, как послушание подобного рода породило чванливую – люциферову – гордыню, коллективную гордыню Общества Иисуса.
Паскаля приводили в негодование мелочные споры иезуитов, их бесконечные распри, их корыстолюбие. А их крохоборство! Вся эта их полунаука, пробабилизми т. д. и т. п. Но мало этого, они еще играют в свободу. In necesariis unitas, in dubiis libertas, in omnia chantas, – говорят они. В необходимости – единство, в неопределенности – свобода, во всем – любовь! И для того, чтобы поиграть в свободу, они расширяют понятие сомнения, называют сомнением то, что таковым вовсе не является. Достаточно перелистать Метафизикуотца Суареса, [128] к примеру, чтобы воочию убедиться в том, что человек способен забавляться тем, что, разделив один волосок на четыре части, причем вдоль, а не поперек, заплетает косу из этих четырех тончайших волокон. Или, например, когда иезуиты изучают историю – впрочем, то, что они называют историей, обычно не выходит за пределы археологии, – то развлекаются тем, что считают щетинки на хвосте у Сфинкса, разумеется, чтобы не глядеть ему в лицо и не встретиться с ним взглядом. Все их усилия направлены на то, чтобы одурачить самих себя и одурачить других.
Когда иезуит – по крайней мере, испанский иезуит, я повторяю, – скажет вам, что он много учился, не верьте ему. Это все равно как если бы человек, который ежедневно проходит по 15 километров, шагая по кругу в садике возле своего дома, сказал вам, что он много путешествовал.
Такой одиночка, истинный одиночка, как Влез Паскаль, не мог найти общий язык с этими солдафонами.
И наконец, у них есть наука. В одном из монастырей, принадлежащих Обществу Иисуса в Испании, в Онье, мой приятель, который в качестве врача зашел туда осмотреть одного из послушников, увидел в монастырской галерее холст с изображением Святого Михаила Архангела, у ног которого удобно расположился Дьявол, Сатана. И Сатана, этот мятежный ангел, держал в руке… микроскоп! Микроскоп – вот вам символ гипертрофированного анализа.
Эти люди пытаются прекратить агонию христианства, хотят уклониться от нее, но при этом они убивают христианство – дабы прекратить его мучения! – и потчуют его смертоносным опием своей духовной муштры и своего иезуитского образования. Все это неминуемо кончится тем, что из римской католической религии они сделают что-то вроде тибетского буддизма.
IX. Отец Гиацинт
Когда я работал над этим печальным опусом, мне в руки попал трехтомник, в котором описывается скорбная и многостарадальная жизнь отца Гиацинта Луазона. Автор этих трех томов – Le Pare Hyacinthe dans l'Eglise romaine,1827–1869; he Pиre Hyacinthe, réformateur catholique,1869–1893; [129] Le Pére Hyacinthe, prétre solitaire,18934912 (Parts, Libraire Emile Nourry, 1924)– Альбер Хотин.
Я читал, а точнее – с жадностью поглощал эти книги и чувствовал, как душу мою переполняет скорбь. Это одна из самых сильных трагедий, какие мне только приходилось читать. Сопоставимая с трагедией Паскаля, Ламенне, Амьеля, и даже, может быть, еще более сильная. Ибо в данном случае речь идет о святом отце. Хотя и в трагедии Амьеля, как мы узнаем из нового издания его Личного Дневника,уже свободного от кальвинистского ханжества первого издания, проступает агония девства – ключ к тайне печальной жизни бедного профессора эстетики в Женеве, городе Кальвина и Иоганна Якоби. [130]
Отец Гиацинт! Отец! В этом самом его отцовстве – истоки и суть его трагедии, агонии христианства в его душе. Он покинул Церковь, чтобы жениться, он женился, чтобы иметь детей, чтобы увековечится во плоти, чтобы обеспечить себе воскресение плоти. Но давайте же обратимся теперь к его истории.
Этот самый отец Гиацинт, которого, наверное, уже начали забывать, чтобы похоронить его в истории, был связан с самыми выдающимися людьми своего времени – Монталембертом, [131] Ле Плейем, Виктором Кузеном, [132] отцом Гратри, [133] Ренаном, Гизо, [134] Изордом, Доллингером, [135] Дюпанлу, Пьюзи, [136] кардиналом Ньюменом, [137] Штроссмайером, [138] Тэном, [139] Гладстоном, [140] Жюлем Ферри [141] и т. п., и т. д. Он навлек на себя злобные выпады этой бешеной собаки, Луи Вейо.
Глубинной основой его души, по его собственным словам, была «запутанная смесь мистицизма и рационализма» (I, 7). [142] Он не оставил после себя книги, которую можно было бы прочесть, но зато он оставил нам свою жизнь, описанную под его руководством Хотином (I, 10). «Ламартин [143] своими ранними «Поэтическими раздумьями» пробуждает его к мысли, чувству и жизни, и душа его развивается в уединении, у подножия Пиринеев, под благотворным влиянием природы, поэзии и религии» (I, 26). А не под влиянием Евангелия, добавил бы к этому я. Но, пожалуй, в еще большей мере, чем Ламартин, душу его сформировал Шатобриан, этот великий софист, великий фальсификатор гения христианства (I, 27). Шатобриан, создатель прелестных Аталаи Рене.В Семинарии Святого Сульпиция отец Гиацинт воспринял откровение Пресвятой Девы (I, 52), но Девы Матери, заметьте. И вместе с этим откровением, откровением отцовства, у него возник пристальный интерес к гражданской, исторической, политической жизни мира, мира, пребывающего во времени, и к славе, к бессмертию души. «Я останусь лежать в земле, – говорил он, – и никто уже не будет знать обо мне, и не будет больше ни любви, ни дружбы. Когда кости мои истлеют в земле, когда они утратят былые формы и прах мой уже не будет иметь имени среди людей, что тогда останется от меня в этом мире?» (I, 69). Отец Гиацинт хотел бы навеки остаться именно здесь, в этом мире, а не в христианском Царстве Божием.